dc-summit.info

история - политика - экономика

Понедельник, 23 Октября 2017

Последнее обновление в09:39:25

Вы здесь: Темы История М.И.Голенищев - Кутузов и Отечественная война 1812 года. Часть 2

М.И.Голенищев - Кутузов и Отечественная война 1812 года. Часть 2

М.И.Голенищев - Кутузов и Отечественная война 1812 года. Часть 2

Мы продолжаем публикацию ряда статей, посвященных исследованиям и анализу различных аспектов войны 1812 года, ее подоплекам, ключевым персоналиям и событиям.

«Неужели, дядюшка, вы думаете разбить Наполеона?» неосторожно спросил старика его племянник перед самым отъездом старого генерала к армии. «Разбить? нет, – просто отвечал Кутузов, – но обмануть – да, рассчитываю!» Конечно, Кутузов не был полководцем, равным Наполеону, этому поэту и первостепенному художнику-мастеру войны, но Кутузов, по крайней мере, так же хорошо знал и понимал практику военного дела, как и его гениальный противник. И этим он был ему особенно опасен. «Из всех генералов, современников Наполеона, разве только двое во главе армий были достойны помериться с Наполеоном – это эрцгерцог Карл (австрийский) да Веллингтон (английский генерал), но осторожный и хитрый Кутузов был, однако, его самым опасным противником», говорит один иностранный военный писатель.

Для данной минуты, когда поневоле приходилось отступать, медлительная осторожность Кутузова, в которого верило войско, была как раз у места. Но потом эта осторожность старого вождя в соединении с некоторой старческой неподвижностью, болезненностью и усталостью сказалась для успехов российской армии и с отрицательной своей стороны: привыкнув действовать с оглядкой, Кутузов часто при отступлении Наполеона во время преследования его нашими войсками не находил у себя достаточно сил и решительности для того, чтобы разом покончить с расстроенной французской армией, и пропустил не один удобный к тому случай, хотя надо сказать, что тут вина не всегда была исключительно на его стороне.

Император Александр Павлович не любил Кутузова и не доверял ни его военным способностям, ни личным свойствам, так как знал, что Кутузов не признавал его военных талантов, которыми Александру Павловичу так хотелось обладать. Человек екатерининской эпохи и суворовской выучки, Кутузов был против павловской муштры войск на прусский образец и резко осуждал всякую парадоманию, все то, что так по гатчинским воспоминаниям любил император Александр. Расходились оба – царь и главнокомандующий даже в таком основном вопросе, как отношение к Наполеону. В то время, как император Александр все чаще повторял: «Или Наполеон или я!» и хотел полной гибели «корсиканца», Кутузов очень сомневался, будет ли так уж выгодно для России решительная гибель Наполеона, полагая, что этой гибелью воспользуются для своей пользы и вовсе не для нашей англичане, австрийцы, пруссаки. Будущее показало, кто был более прав.

Итак, Кутузова назначил главнокомандующим император Александр вопреки своему желанию. Но выбирать было не из кого: Кутузов был единственным человеком, относительно военных дарований которого ни у кого не было сомнения, и именно его хотели видеть во главе армии все, потому что все в него верили, как в единственного человека, который способен выручить и войско и отечество в такую трудную минуту. Император Александр уполномочил Кутузова действовать в качестве главнокомандующего во всем по его, Кутузова, усмотрению и разумению, как Кутузов и просил. Одно только император Александр строжайше запретил Кутузову — вступать в какие-либо переговоры с Наполеоном. Кутузов со своей стороны верноподданнически просил императора довериться во всем деле ведения военных операций ему, Кутузову, и отказаться от личного присутствия в армии. Император согласился на это. В день отъезда Кутузова к армии, император Александр сказал: «Публика желала назначения его, я назначил его: что касается меня лично, то я умываю руки». В письме к своей сестре Екатерине Павловне император Александр еще резче подчеркнул, что назначил Кутузова вопреки своему убеждению.

Прощаясь с государем, Кутузов уверял его, что скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве. Пока Смоленск был в наших руках, Кутузов мог искренно давать это обещание. Но на первой станции по пути из Петербурга к армии Кутузов узнал, что Смоленск оставлен нами. «Ключи к Москве потеряны», грустно сказал старый полководец, когда прочел донесение о занятии Наполеоном Смоленска. Но эти слова, как и обещание лечь костьми, вовсе не означали, что Кутузов резко осуждал действия Барклая и готовился круто изменить систему действия против Наполеона. В кругу близких он до отъезда из Петербурга говорил: «До сих пор мы все отступали, но, быть может, так и было нужно». Общее желание наступления он поддерживал в то же время молчаливой улыбкой согласия и даже официальными возгласами, что надо «лечь костьми». Истинные свои намерения старик держал про себя, убежденный, что на его отступление, конечно, и народ, и войско, и общество посмотрят иначе, нежели на отступление Барклая.

К армии Кутузов прибыл 17 августа и застал войска в полном отступлении к Москве. Объезжая армию и здороваясь с солдатами, Кутузов несколько раз сказал: «Ну, как можно с такими молодцами все отступать и отступать!» Войска с восторгом приветствовали старого вождя. Настроение сразу повысилось, все приободрились и хотели только одного – решительного боя с французами. Унаследовав от Суворова его удивительное уменье обращаться с солдатами дружески-просто, Кутузов говорил с ними на понятном народу языке и поддерживал уверенность, что Москвы не дадим французу. Враг всякой пышности и показного парадного блеска, Кутузов появлялся перед войсками на маленькой казачьей лошадке, в старом походном сюртуке, без эполет, в белой с красным околышем фуражке, с шарфом через одно плечо и с нагайкой на ремне через другое. Эта внешность, напоминая суворовскую манеру, только поддерживала тот неподдельный энтузиазм, с которым армия приветствовала назначение Кутузова. Враг всяких формальностей и шагистики, Кутузов узаконил своим распоряжением все многочисленные и неизбежные в походе отступления от тогдашней очень сложной формы и этим очень облегчил солдатскую походную тяжесть. Канцелярия при нем сократилась до необходимых размеров: чтобы отучить от лишней переписки своих подчиненных и тем косвенно заставить их поступать в критические минуты по собственному усмотрению, Кутузов просто стал задерживаться в подписке бесконечных бумаг, притворяясь старчески-ленивым, забывчивым. В результате генералы и офицеры сразу почувствовали, что главнокомандующий им доверяет и им верит. Недовольны остались только любители канцелярской отписки и волокиты. Среди солдат пошла поговорка: «приехал Кутузов бить французов». Отступление ко дню приезда Кутузова к армии как-то само собой приостановилось. Главная квартира наших войск находилась в этот момент в селе Царево-Займище под Гжатском. Осмотрев вместе с Барклаем расположение наших войск и ознакомившись с местностью, Кутузов нашел все превосходным и удобным для того, чтобы дать французам решительное сражение. Силы нашей армии доходили до 110 тысяч человек. Все думали, что назавтра предстоит бой, и войска готовились. Но на следующий день, 19 августа, вдруг неожиданно для всех последовал приказ – отступать. В донесении своем государю Кутузов объяснял свое отступление от Царева-Займища необходимостью принять на себя и распределить по полкам, сильно поредевшим во время боев на пути от Смоленска, подкрепления, которые двигались к нашей армии от Москвы. Кроме этого, ему, вероятно, нужно было некоторое время, чтобы осмотреться и войти в подробности, лучше узнать войска и особенно своих ближайших сотрудников. Осторожный Кутузов оставался верен себе и не хотел рисковать. Снова началось отступление; но войска шли в другом настроении: ясно было, что Москвы без боя не отдадут, и что старик Кутузов хочет только выбрать место, более удобное для битвы, да подтянуть к себе подкрепления. 22 августа российская армия расположилась на позициях у Бородина.

События Бородинской битвы достаточно полно описаны в исторической литературе, поэтому мы останавливаться на ней не будем. Более интересным, на наш взгляд, будет ознакомить читателя с вопросами, посвященными известному факту пожара в Москве, занятой французкими войсками, поскольку в широком сознании продолжает бытовать мнение о непосредственном участии М.И.Кутузова в его инициации.

Вопрос о причинах, вызвавших пожар Москвы, – говорит в своем исследовании С.П.Мельгунов – вопрос, на котором усиленно останавливалось внимание потомства, в сущности, как мы только что могли видеть, и не ставился в сознании современников в первые годы после Отечественной войны. «Весь 1813 и 1814 гг., – говорит Свербеев, – никто не помышлял, что Москва была преднамеренно истреблена русскими». И эта точка зрения вполне подтверждается перепиской. «Нас считают варварами, – писал Ростопчину С. Р. Воронцов 7 июня 1814 г., – а французы, неизвестно почему, прослыли самым образованным народом. Они сожгли Москву, а мы сохранили Париж». В том же духе пишет Воронцову и сам Ростопчин: Наполеон «предал город пламени, чтобы иметь предлог подвергнуть его грабежу». «Бонапарт, – как бы добавляет через год своему корреспонденту Ростопчин, – чтобы свалить на другого свою гнусность, наградил меня титулом поджигателя, и многие верят ему». Нет, конечно, никакого сомнения, что пожар Москвы не может свидетельствовать «постыдные и хищные дела презренных зажигателей», как выражался Высочайший указ на имя Ростопчина по поводу проекта воздвигнуть «увенчанный лаврами столб» в Москве из оставленных французами артиллерийских орудий «на память многократных побед и совершенного истребления всех дерзнувших вступить в Россию неприятельских сил». Так могло казаться лишь недостаточно осведомленным современникам, которым в то время не приходила даже мысль о преднамеренном сожжении русской святыни. Так констатировалось в правительственных актах – и это было, как мы знаем, одним из самых могущественных средств к возбуждению, так сказать, органической ненависти к врагу, и не только в низах, но и в дворянстве. Если в низших слоях населения возбуждалось тем самым чувство грубо попранной религиозности, то в дворянских и буржуазных кругах столь же сильно захватывались имущественные интересы. Не даром К. К. Павлова в своих воспоминаниях записала: «Хорошо было Пушкину, лет двенадцать позднее, воскликнуть с энтузиазмом поэта: «Пылай, великая Москва!» Но когда она пылала, то, сколько я знаю, общее чувство было вовсе не восторженное». И понятно, «весть о пожаре Москвы грянула как громовой удар». «Осторожные» барыни, заперев накрепко свой московский дом, были совершенно спокойны насчет своего оставленного там имущества. При таких условиях, действительно, обвинение французов в пожаре являлось лучшим агитационным средством, что и отметил, как мы уже знаем, в своих воспоминаниях Домерг. Но французы неповинны в пожаре. Им не могла принадлежать инициатива уже потому, что «глупо было бы допустить, – как выражался Рунич, – что французы подожгли город, в котором они нашли в изобилии все, что было необходимо для их существования и который представлял собою к тому же надежный пункт, из которого они могли вести переговоры или руководить военными действиями во все стороны, как из центра, находившегося в их руках». Мы знаем, какие усилия употреблялись для борьбы с дезорганизацией, и действительно, было бы «глупо» разрушать одной рукой то, что создается другой. Таким образом, ранняя русская версия о французах-поджигателях абсолютно лишена основания. Единственно, что можно сказать, – это то, что на первых порах завладевшие столицей не обратили должного внимания на начавшийся пожар. Он «не казался опасным, – говорил Наполеон О'Меаре на Елене 3 ноября 1816 г. – Мы думали, что он возник из-за солдатских огней, разведенных слишком близко от домов, сплошь деревянных. На следующий день огонь увеличился, но еще не вызывал серьезной тревоги... На следующее утро поднялся сильный ветер, и пожар распространился с огромной быстротой».

Версия о французах-поджигателях была хороша только для 1812 г. Какое же имеет под собой историческое основание французская версия? У позднейших историков Отечественной войны мы найдем различное решение этого вопроса. Первый официальный историк войны, отвергая «обвинение в умышленном и заранее обдуманном зажжении Москвы Российским правительством», видит «причины первых пожаров» в сожжении комиссариатских барок на Москве-реке по распоряжению отчасти Ростопчина, отчасти Кутузова. «В то же время, — говорит он, — загорались дома и лавки, но уже ни по чьему-либо приказанию, не по наряду, но по патриотическим чувствованиям». Затем к французским грабителям присоединились «бродяги из русских» и, «вероятно, вместе с неприятелями старались о распространении пожара, в намерении с большею удобностью грабить в повсеместной тревоге». На другой точке зрения стоит ген. Богданович в своей истории Отечественной войны: «Выказывать пожар Москвы в виде гибели Сагунта – столь же нелепо, сколько приписывать его жестокости Наполеона и буйству его войск». По его мнению, «главным или, по крайней мере, первым виновником его был граф Ростопчин». Д. П. Рунич в своих воспоминаниях пошел дальше: «Для всякого здравомыслящего человека есть один только исход, чтобы выйти из того лабиринта, в котором он очутился, прислушиваясь к разноречивым мнениям, которые были высказаны по поводу пожара Москвы. Несомненно только император Александр мог остановиться на этой мере». «Не пройдет и века, – добавлял Рунич, – как тайна разъяснится и на пожар Москвы, без сомнения, будут смотреть, как на одну из лучших жемчужин, украшающих венец Александра. Ростопчину остается только слава, что он искусно обдумал и выполнил один из самых великих планов, «возникавших в человеческом уме». Фантастическое настроение Рунича, конечно, не войдет в историю, ибо под ним нет решительно никакого фундамента. Отойдет в область предания и вся вообще патриотическая легенда. Тщетны усилия доказать, что «Москва была вольной жертвой нашего патриотизма». Если этот вопрос был возведен «до апогея патриотического самопожертвования», то, по мнению Свербеева, «мыслящая русская публика» ухватилась за него «более ловко, чем искренно». В 1812 г. Д. Н. Свербеев выступил в «Вестнике Европы» с большой статьей, посвященной разбору причин московского пожара в 1812 г. (статья эта вошла в виде приложения в первый том его записок). Отрицая участие Ростопчина в московском пожаре, Свербеев давал такой ответ (и «единственно возможный», по его мнению) на вопрос, кто сжег Москву: «не мы, русские, и не они, французы, задуманно и заранее преднамеренно; и мы, русские, т.е. остававшиеся во время неприятеля в Москве, и они, французы, т.е. все галлы и все их двадесять язык, те и другие, но не задуманно и не заранее намеренно. Может быть, в редких случаях и были между зажигателями русские по чувству ненависти к врагу и из мщения за жестокое с ним обращение неприятеля, но главнейшею причиной пожаров было отсутствие всякой дисциплины в неприятельском войске и всякого порядка между кочующими по городу толпами жителей». «Не должно ли будет согласиться, что Москве труднее было уцелеть, нежели сгореть при таких ужасных беспорядках, продолжавшихся не день, не два, целую неделю». Если мы поставим вопрос, как сгорела Москва, то, в сущности говоря, замечаниями Свербеева, совпадающими с точкой зрения Михайловского-Данилевского, вопрос будет вполне исчерпан, надо лишь будет добавить, что первыми поджигателями-грабителями явились не французы, а русские. Полупьяная толпа, взвинченная прокламациями Ростопчина, растерзав Верещагина, направляется в то же время в Кремль и там с оружием в руках встречает неприятеля. Этой толпой, начавшей поджоги, руководили, конечно, не только корыстные цели, здесь сыграло роль и чувство инстинктивного самосохранения.