dc-summit.info

история - политика - экономика

Среда, 20 Июня 2018

Последнее обновление в09:39:25

Вы здесь: Темы История Наполеон Бонапарт: гений или злодей? Часть 3

Наполеон Бонапарт: гений или злодей? Часть 3

Наполеон Бонапарт: гений или злодей? Часть 3

1795 год был одним из решающих поворотных лет в истории Французской революции. Конвент назначил одного из главных деятелей 9 термидора, Барраса, главным начальником всех вооруженных сил Парижа. Для него, очень умного и проницательного человека, с самого начала вандемьера было ясно, что начавшееся движение может приблизить Францию к реставрации Бурбонов, а для него лично это обозначало прямую опасность. Дворянам, пошедшим в революцию, вроде него, было очень хорошо известно, какой ненавистью пылают именно к таким отщепенцам от своего класса роялисты.

И тут Баррас вспомнил худощавого молодого человека в потертом сером пальто, который несколько раз являлся к нему в последнее время в качестве просителя. Все, что Баррас знал об этом лице, сводилось к тому, что это – отставной генерал, что он отличился под Тулоном, но что потом у него вышли какие-то неприятности и что сейчас он перебивается с большим трудом в столице, не имея сколько-нибудь значительного заработка. Баррас приказал найти его и привести. Бонапарт явился, и сейчас же ему был задан вопрос, берется ли он покончить с мятежом. Бонапарт просил несколько минут на размышление. Он не долго раздумывал, приемлема ли для него принципиально защита интересов Конвента, но он быстро сообразил, какова будет выгода, если он выступит на стороне Барраса, и согласился, поставив одно условие: чтобы никто не вмешивался в его распоряжения. "Я вложу шпагу в ножны только тогда, когда все будет кончено", – сказал он.

Он был тотчас назначен помощником Барраса. Ознакомившись с положением, он увидел, что восставшие очень сильны и опасность для Конвента огромная. Но у него был определенный план действий, основанный на беспощадном применении артиллерии. Позднее, когда все было кончено, он сказал своему другу Жюно (впоследствии генералу и герцогу д'Абрантес) фразу, показывающую, что свою победу он приписывал стратегической неумелости мятежников: "Если бы эти молодцы дали мне начальство над ними, как бы у меня полетели на воздух члены Конвента!" Уже на рассвете Бонапарт свез к дворцу Конвента артиллерийские орудия.

Наступил исторический день – 13 вандемьера, сыгравший в жизни Наполеона гораздо большую роль, чем его первое выступление – взятие Тулона. Мятежники двинулись на Конвент, и навстречу им загремела артиллерия Бонапарта. Особенно страшным было избиение на паперти церкви св. Роха, где стоял их резерв. У мятежников тоже была возможность ночью овладеть пушками, но они упустили момент. Они отвечали ружейной пальбой. К середине дня все было кончено. Оставив несколько сот трупов и уволакивая за собой раненых, мятежники бежали в разных направлениях и скрылись по домам, а кто мог и успел, покинул немедленно Париж. Вечером Баррас горячо благодарил молодого генерала и настоял, чтобы Бонапарт был назначен командующим военными силами тыла (сам Баррас немедленно сложил с себя это звание, как только восстание было разгромлено).

В этом приеме подавления уличных выступлений, по убеждению Е.В.Тарле, он был прямым и непосредственным предшественником русского царя Николая Павловича, повторившего этот прием 14 декабря 1825 г. Разница была лишь в том, что царь со свойственным ему лицемерием рассказывал, будто он ужасался и долго не хотел прибегать к этой мере и будто только убеждения князя Васильчикова возобладали над его примерным великодушием и человеколюбием, а Бонапарт никогда и не думал ни в чем оправдываться и на кого-нибудь сваливать ответственность. У восставших было больше 24 тысяч вооруженных людей, а у Бонапарта не было в тот момент и полных 6 тысяч, т. е. в четыре раза меньше. Значит, вся надежда была на пушки; он их и пустил в ход. Если дошло до битвы, – подавай победу, чего бы это ни стоило. Этого правила Наполеон всегда без исключения придерживался. Он не любил попусту тратить артиллерийские снаряды, но там, где они могли принести пользу, Наполеон никогда на них не скупился.

Полная беспощадность в борьбе была характернейшей чертой Наполеона. "Во мне живут два разных человека: человек головы и человек сердца. Не думайте, что у меня нет чувствительного сердца, как у других людей. Я даже довольно добрый человек. Но с ранней моей юности я старался заставить молчать эту струну, которая теперь не издает у меня уже никакого звука", – так в одну из редких минут откровенности говорил он одному из людей, к которому благоволил, – Луи Редереру.

И уже во всяком случае эта струна решительно никогда даже и не начинала звучать в Наполеоне, когда речь шла о сокрушении врага, осмелившегося на открытый бой.

13 вандемьера в наполеоновской эпопее сыграло громадную роль. Что касается лично Бонапарта, то этот день сделал его имя впервые известным не только в военных кругах, где его уже отчасти знали по Тулону, но и во всех слоях общества, даже там, где до той поры о нем и не слыхивали. На него стали смотреть как на человека очень большой распорядительности, быстрой сметливости, твердой решимости. Политики, завладевшие властью с первых же времен Директории (т. е. с того же вандемьера 1795 г.), а во главе их Баррас, сделавшийся сразу самым влиятельным из пяти директоров, благосклонно взирали на молодого генерала. Они полагали тогда, что на него и впредь можно положиться в том случае, если понадобится пустить в ход военную силу против тех или иных народных волнений.

Но сам Бонапарт мечтают о другом. Его тянуло на театр военных действий, он мечтал уже о самостоятельном командовании одной из армий Французской республики. Хорошее отношение к нему директора Барраса, казалось, делало эти мечтания вовсе не такими несбыточными, какими они были до вандемьера, когда отставной 26-летний генерал бродил по Парижу, ища заработка. Круто, в один день, изменялось все. Он стал командующим парижским гарнизоном, любимцем могущественного директора республики Барраса, кандидатом на самостоятельный пост о действующей армии.

Вскоре после своего внезапного возвышения молодой генерал встретился впервые с вдовой казненного при терроре генерала, графа Богарне, и влюбился в нее. Жoзефина Богарне была на шесть лет старше его, у нее было в жизни немало романтических приключений, и никаких особенно пылких чувств к познакомившемуся с ней Бонапарту она не питала. С ее стороны действовал, по-видимому, больше материальный расчет: после 13 вандемьера Бонапарт был очень на виду и уже занимал важный пост. С его стороны была внезапно налетевшая и захватившая его страсть. Он потребовал немедленно же свадьбы и женился . Жозефина некогда была близка с Баррасом, и этот брак еще шире открыл Бонапарту двери могущественных лиц республики.

Среди почти 200 тысяч названий работ, посвященных Наполеону и зарегистрированных известным библиографом Кирхейзеном и другими специалистами, нашла себе место и обильная литература, посвященная отношениям Наполеона к Жозефине и к женщинам вообще. Чтобы уже покончить с этим вопросом, Е.В.Тарле утверждает, что ни Жозефина, ни вторая его жена, Мария-Луиза Австрийская, ни г-жа Ремюза, ни актриса м-ль Жорж, ни графиня Валевская и никто вообще из женщин, с которыми на своем веку интимно сближался Наполеон, никогда сколько-нибудь заметного влияния на него не только не имели, но и не домогались, понимая эту неукротимую, деспотическую, раздражительную и подозрительную натуру. Он терпеть не мог знаменитую г-жу Сталь еще до того, как разгневался на нее за оппозиционное политическое умонастроение, и возненавидел он ее именно за излишний, по его мнению, для женщины политический интерес, за ее претензии на эрудицию и глубокомыслие. Беспрекословное повиновение и подчинение его воле – вот то необходимейшее качество, без которого женщина для него не существовала. Да и не хватало ему времени в его заполненной жизни много думать о чувствах и длительно предаваться сердечным порывам.

10 мая 1796 года при Лоди генералу Бонапарту необходимо было перейти Адду в тот же день, чтобы отрезать большой неприятельский отряд. Мост через реку защищали австрийцы, под начальством ген. Себотендорфа. Переход был почти невозможен. Однако сокрушительный удар Наполеона был задуман и нанесен с такой гениальной простотой, все окружающие так горячо поздравляли Бонапарта с этой победой, что двадцатисемилетний генерал задумался самым серьезным образом. В его воспоминаниях, написанных на острове Св. Елены, можно прочитать следующую фразу: "Вандемьер и даже Монтенотте еще не давали мне мысль считать себя человеком высшего порядка. Только после Лоди у меня явилась идея, что и я, в конце концов, могу быть действующим лицом на нашей политической сцене. Тогда-то зародилась первая искра высокого честолюбия". То же, в несколько иных словах, повторяется в других его мемуарах: "Только в вечер сражения при Лоди я стал считать себя человеком высшего порядка и во мне загорелась честолюбивая мысль — свершить дела, о которых до тех пор я думал только в минуты фантастических мечтаний".

Как справедливо указывает историк, член-корреспондент АН Армянской ССР А.К.Дживелегов, для человека, одаренного большой волей и действительно неистребимым честолюбием, прийти к такому заключению значило очень много. Время было такое, что ни одна возможность не представлялась несбыточной. Революция разрушила все преграды к быстрому движению вперед. Дарованиям всякого рода открылась широкая дорога. Особенно легко выдвигала армия, ибо армия была главным жизненным нервом и республики и революции. И кто не предсказывал в 1790-96 годах, что революция кончится "саблей", т.е. военной диктатурой? Бонапарту, который понимал очень хорошо родной ему дух революции и великолепно знал о предсказаниях насчет диктатуры, нужно было только уверовать в себя и в свои силы, чтобы начать линию своей личной политики, эгоистической, направленной к определенной цели, превращающей и войну, и победу, и республику, и революцию в простые средства для достижения этой цели.

Лоди дало ему эту веру, и в день Лоди в молодом генерале зачат был будущий император французов. Многое, конечно, было необходимо для того, чтобы генерал сделался императором. И прежде всего нужно было, чтобы арена для его дерзаний оказалась свободной от соперников. В этом отношении Бонапарт был необыкновенно счастлив. Из крупных военных вождей революции к решительному для него моменту остался, можно сказать, один — Массена. Однако, при колоссальном военном даровании, он был совершенно лишен той культуры ума и характера, которая могла бы сделать из него опасного соперника для Бонапарта. Другие — Ланн, Даву, Ожеро, Бернадот, Бертье, Ней, Мюрат, не говоря уже об остальных, никогда и не могли претендовать на самостоятельную политическую роль. Из перечисленных генералов многие могли равняться с Бонапартом военным гением: Клебер, Моро, Массена, особенно Гош. Многие превосходили его красотой характера, республиканской искренностью, прямотой. Но ни у кого из них не соединялось так много талантов, необходимых для правителя, никто из них, исключая опять-таки, быть может, только Гоша, на месте Бонапарта, не сумел бы сделать большего. Гош был честнее; в нем совсем не было эгоизма. Но зато он был лишен спартанского беcстрастия Бонапарта и его стоической выдержки: он был эпикуреец, поэт и раб наслаждений. В целом Наполеон был крупнее. На великой стене истории, где запечатлеваются тени титанов в человечестве, та, которую отбрасывает маленькая фигурка его, во всяком случае одна из самых грандиозных.

Бывают гениальные люди, лишенные характера, воли, работоспособности. Бонапарту все это было дано щедрой рукой. Поэтому мысли, зарождавшиеся в его голове, сейчас же начинали претворяться в действительность, и не было того препятствия, которого он не мог бы одолеть. Именно эта печать действенного гения, несокрушимой воли, направленной огромным умом, которую окружающие видели на его челе, создавала ему его власть над людьми. В нем не было того непроизвольного, не зависящего от человека обаяния, которое как-то само собой покоряет всех, без того, чтобы приходилось делать усилия. Но когда он хотел, он становился неотразим, и не было человека, который устоял бы против него. Когда его назначили главнокомандующим итальянской армией в 1796 году, генералы, которые были старше его, решили между собою проучить "выскочку" при первой же встрече. Ожеро, головорез и забияка, не знавший, что значит оробеть при каких бы то ни было условиях; Массена, человек огромного самообладания и безумной смелости; Серрюрье, Лагарп, герои, видевшие не раз смерть лицом к лицу, составили своего рода заговор против "молокососа". Когда они выходили после первой аудиенции, они были сконфужены. Ожеро, удивленный тем, что произошло, говорил Массене, разводя своими длинными руками: "Не могу понять, что со мной сделалось: только я никогда ни перед кем не приходил в такое смущение, как перед этим маленьким генералом". Массена молчал, ибо ощущал то же. Зато позднее и Ожеро, и Массена, и все, кто был под его командой, по одному его слову делали чудеса. И это неотразимое обаяние действовало на подчиненных еще долго потом. Наполеон был так уверен, что для него его маршалы и генералы сделают невозможное, что полагался на самое смелое их заявление. Когда ему нужно было покорить человека, он пускал в ход все свои чары, и никто, за редкими исключениями, не умел устоять против них, даже холодно-расчетливый Меттерних, даже "византиец"-Александр. Сила обаяния стала падать, когда сам Наполеон отяжелел и начал надеяться, что богатства и почести могут делать то, что делали прежде любовь и преданность. Между тем новая метода, наполняя сознанием личного благополучия, вселяла опасение, что это благополучие не будет использовано до конца, порождала эгоистические чувства, вытравляла порыв, отнимала энергию и очень часто, особенно в период упадка, когда переставал действовать еще один стимул — страх, отдаляла от Наполеона самых близких людей, безумно любивших его раньше. Стоит вспомнить безобразную сцену в Фонтенебло в дни отречения, когда маршалы, утратившие страх и не рассчитывающие больше ни на новые богатства ни на новые почести, толкали императора на путь бесславия.

Обаяние Наполеона тем и было непохоже на обаяние других людей, что в нем причудливо и капризно преломлялись лучи гения. Их было много, этих лучей, и трудно сказать, какой из них был ярче, какое дарование господствовало. Мы не можем долго останавливаться на Наполеоне, как полководце: этот вопрос составляет содержание особой статьи. Только для того, чтобы полнее осветить весь его облик, приходится в нескольких словах коснуться и его военного гения. Здесь, как и во всем, поражало соединение двух трудно-соединяющихся вещей: творческой, если только можно воспользоваться этим словом, силы и самой кропотливой черной работы. Чтобы сделать итальянскую армию способной быть орудием своей молниеносной тактики, он прежде всего одел, обул, накормил ее и снабдил всем необходимым. Чтобы добиться этого, он во все входил сам: пробовал хлеб, мясо; смотрел кожу для сапог, сукно для шинелей, седла; вымерял размер груди и длину в рубахах; безошибочно определял, сколько сена ворует подрядчик; всех приструнивал, всех подтягивал. И когда все было готово, грянули один за другим: Монтенотте, Миллезимо, Мондови, Лоди, Кастильоне, Арколе, Риволи, Тальяменто... Одно обусловливалось другим. В этом была его система. Для него не существовало скучных вещей в военном деле. "Ваши донесения о штатах читаются, как прекрасная поэма", пишет он генералу Лакюэ. И нет ни одного уголка в сложном военном механизме, который представлял бы для него какие-нибудь секреты. "На войне нет ничего, — говорит он, — чего я не мог бы сделать сам. Если нет никого, кто мог бы приготовить порох, я приготовлю его; лафеты для пушек, я их смастерю; если нужно отлить пушки, я велю их отлить"... Он был и собственным начальником штаба и собственным главным интендантом. А в стратегическом маневрировании и тактическом ударе он творил, как художник. Кастильоне, где решилась судьба первой кампании Вурмзера, явилось результатом гениального маневрирования, которое дало Бонапарту возможность уничтожить втрое сильнейшего врага. То же было и при второй кампании Альвинци, завершившейся Риволи. Французской кампании 1814 года, где Наполеон был в десять раз слабее союзников, наступавших на него (60 тыс. против 600 тыс.), и где он все-таки одерживал над ними такие блистательные победы, как при Монтеро и Шампобере, где каждое его поражение было все-таки шедевром, — этой кампании одной было бы достаточно, чтобы покрыть неувядаемой славой любого полководца. А наполеоновская тактика? Арколе, которое действительно было чем-то в роде песни Илиады, Риволи, Тальяменто, Пирамиды, Фавор, Абукир, потом Маренго, Ульм, Аустерлиц, Иена, Фридланд, Ваграм. Мир весь затихал в страхе, когда он, как буря, проносился по Европе во главе своих железных легионов, серым пятном выделяясь на фоне золотых и красных мундиров своего штаба, не зная, что такое неудача. Словно богиня победы была прикована к колесу пушечного лафета и не могла отлететь от великой армии, словно сама Фортуна была маркитанткой у гренадер Удино. Таким древние скандинавы представляли себе Одина во главе "неистового воинства", когда он, верхом на своем восьминогом белом коне, летал по воздуху, сокрушая все на своем пути.